Снова наступило молчание. И снова Морису стало неловко оттого, что отец сидит перед ним, как перед малознакомым человеком, но ничего более не приходило юноше на ум, хотя он лихорадочно соображал, как бы выйти из этого неприятного положения.

Наконец генерал кашлянул в кулак и недовольно пробасил:

— Что это мы сидим, словно на приеме у императрицы? Давай поговорим как мужчина с мужчиной. Я солдат и привык к прямоте и откровенности. Что-нибудь случилось у тебя в твоей… как ее… семинарии? — И отец, приподняв одну бровь, поглядел на Мориса.

— Я ушел оттуда, отец, чтобы никогда более туда не возвращаться, — глухо проговорил Морис.

— Почему же?

— Потому что я не хочу быть попом. Это дело не по мне, отец.

— А кем же ты желаешь стать?

— Как и вы, отец, офицером.

— Прекрасно! — загремел генерал. — Лучшего ответа я и не ожидал от тебя, сынок! Я частенько думал, что, будь я дома, никогда бы не бывать тебе в семинарии. Но когда я вернулся, было уже поздно. Да что говорить! Двойная радость сегодня в моем доме и во всей империи, ибо одним попом сегодня стало меньше и одним офицером больше!

Отец встал. Встал и Морис. Отец хлопнул Мориса по плечу и, лукаво прищурившись, спросил:

— А не хлопнуть ли нам по рюмке кунтушовки, господин корнет? Не откажите в просьбе старому вояке!

И снова Морис оказался в Вене. Только теперь была на нем не черная сутана, а сине-красный мундир кадета императорской артиллерийской офицерской школы. И не надтреснутый звон колокола поднимал его с постели, а пронзительный крик полковой трубы; тишину храма сменил гром пушек на полигоне, проникновенный шепот проповедников — хриплые команды капралов.

И не только внешне изменилась жизнь Мориса. Все старые представления о плохом и хорошем, о добре и зле, о добродетелях и пороках перевернулись на сто восемьдесят градусов.

Семинарист должен был более других качеств развивать в себе скромность, непротивление злу, считать ложь одним из величайших грехов. Кадет превыше всех других добродетелей ставил силу, бесшабашную удаль; кумирами кадетов были повесы и дуэлянты, умевшие к тому же ловко обманывать своих командиров.

Семинарист считал нарушение любой из заповедей священного писания — смертным грехом. Он не должен был без содрогания думать об убийстве, воровстве, обмане. Кадетам с первого же дня внушали: что армия существует для того, чтобы убивать; что солдат имеет право взять в захваченном им городе все, что будет угодно его душе; что если он не обманет противника, то противник непременно обманет его.

В училище в чести были лихие конники, отчаянные драчуны на пистолетах и шпагах, молодцы, умевшие не пьянея выпить добрую кварту старого вина.

Семинария не научила Мориса этому. Правда, еще ребенком он носился на лошадях по лугам и дорогам отцовского имения, но драться на шпагах или саблях и стрелять из мушкета или пистолета не умел. И только крайняя необходимость заставила Мориса схватиться за пистолеты, когда напали на них волки.

Боясь насмешек своих новых товарищей, знавших о его недавнем церковном прошлом, он целыми часами пропадал в зале, где с утра до вечера звенели клинки, в манеже, где объезжали коней, на стрельбище, где облаками стлался пороховой дым и без конца гремели выстрелы.

Упорство вскоре принесло свои плоды: не прошло и года, как Морис и в офицерской школе стал одним из лучших учеников.

Ему казалось, что теперь, когда он ничем уже не отличается от других кадетов, действительность плац-парада и казармы должна восприниматься им точно так же, как и другими его новыми товарищами. Однако время шло, но различия между семинарией и казармой все еще казались Морису настолько разительными, что даже старые, давно ему известные места в Вене он стал воспринимать по-новому. Если в бытность свою семинаристом Морис, прогуливаясь по Грабену, с глубоким благоговением взирал на колонну Святой Троице, которую в 1679 году поставил император Леопольд в честь избавления города от чумы, и с замиранием сердца смотрел на исцеляющие мощи или чудотворную икону, то, став кадетом, юноша с не меньшим волнением осматривал старые городские стены, выщербленные турецкими ядрами, и часами просиживал в библиотеке, рассматривая схемы блистательных маневров Конрада Валленштейна, Евгения Савойского и Яна Собеского. И если раньше, услышав звон большого колокола на южной башне собора святого Стефана, Морису казалось, что сам угодник божий, чье имя носит собор, зовет его на молитву, то теперь при первом же громовом раскате медного Левиафана, весившего тысячу триста пудов, Морис вспоминал, что этот великан отлит из стволов турецких пушек, захваченных австрийцами в бесконечных войнах с султанами Блистательной Порты.

В артиллерийской школе очень многое было совсем не таким, как в семинарии, но, когда прошел год, юноша стал обнаруживать странные вещи, дотоле ловко скрывавшиеся от него под мишурой мундиров и знамен, прятавшиеся за Звуками оркестров и топотом сапог. Он заметил, что многое сближает казарму с монастырем, сближает в главном: в том, для чего готовят священников и офицеров, какие мысли вбивают им в голову с церковных амвонов и с кафедр, за которыми стоят военные преподаватели. Он увидел, что и в семинарии и в казарме людям запрещено думать и сомневаться; он увидел, что и в семинарии и в казарме младший должен беспрекословно подчиняться старшему; он увидел, что в семинарии бог и папа, а в казарме бог и император являются предметами слепого поклонения для всех. И здесь и там их воспитывали в ненависти к людям, которые мыслили иначе, чем они и служили под иными, чем они, знаменами.

И когда Морис понял это, его вновь постигло разочарование, правда, не столь сильное, как в семинарии, ибо здесь его энергия и молодой задор находили выход, но все же и на военную службу он стал смотреть уже не так восторженно, как прежде.

Морис и в училище был первым: обладая прекрасной памятью, натренированной еще в семинарии, он сразу схватывал то, на что у других уходили часы, а иногда и дни. Помогло Морису и то, что отец его был не последним человеком в императорской армии и многие офицеры, служившие в артиллерийской школе, знали генерала Беньовского.

Морису оставалось еще один год проучиться в школе, чтобы затем выйти оттуда офицером артиллерии, когда в августе 1756 года прусский король Фридрих II напал на союзную Австрии Саксонию. Началась война, вошедшая в историю под названием Семилетней. Морис, к этому времени уже заметно тяготившийся порядками училища, подал рапорт о досрочном выпуске из школы, для того чтобы отправиться на театр военных действий. Однако сдать экзамены досрочно ему не разрешили. Все это время училище будоражили вести о военных успехах прусского короля. Сначала пришло сообщение о том, что союзник Австрии, польский король Август III, занимавший к тому же и трон курфюрста Саксонии, ведет себя очень трусливо. Август, как говорили в Вене, согласился пропустить прусскую армию через Саксонию к границам Австрийской империи. Август клялся своим врагам-пруссакам строго сохранять нейтралитет и даже предложил прусскому королю предоставить заложников. Он соглашался без боя отдать врагу три саксонских города, где Фридрих мог бы разместить свои гарнизоны, но Фридрих с презрением отверг сделанные ему предложения, соглашаясь только на безоговорочную капитуляцию всей саксонской армии. Вместо того чтобы поднять брошенную ему Фридрихом перчатку и выступить навстречу пруссакам, Август покинул столицу Саксонии Дрезден и, бросив армию в крепости Пирна, уехал в Польшу.

В середине сентября прусские войска перешли Рудные горы, отделявшие Саксонию от Чехии, и 1 октября вступили в бой с австрийцами у города Лободиц. Бой этот окончился безрезультатно, но 16 октября Фридрих овладел Пирной, захватив в плен почти всю саксонскую армию.

После этого грозная опасность нависла над чешскими Землями Австрийской империи. Ранней весной 1757 года Фридрих двинулся к Праге. В Вене с большой тревогой следили за развитием событий. Говорили, что если на помощь Австрии немедленно не придут союзники — русские и французы, — то стремительный Фридрих через три недели может победителем въехать в Вену.